Источник: Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной, М., 2007г.

 

Из грузинской  поэзии

 







* * *

В быт стола, состоящий из яств и гостей,

в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный

я привел твою тень. И для тени твоей -

вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.

 

Как бы всё упростилось, когда бы не снег!

Белый снег увеличился. Белая птица

преуспела в полёте. И этот успех

сам не прост и не даст ничему упроститься.

 

Нет, не сам по себе этот снег так велик!

Потому он от прочего снега отличен,

что студеным пробелом отсутствии твоих

его цвет был усилен и преувеличен.

 

Холод теплого снега я вытерпеть мог –

но в прохладу его, волей слабого жеста,

 привнесён всех молчаний твоих холодок,

дабы стужа зимы обрела совершенство.

 

Этим снегам, как гневом твоим, не любим,

 я сказал твоей тени: - Довольно! Не надо!

Оглушен я молчаньем и смехом твоим

и лицом, что белее, чем лик снегопада.

 

Ты - во всём. Из всего - как тебя мне извлечь?

Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность,

твое тело услышать, как внятную речь,

где прекрасен не вымысел, а достоверность?

 

 

Снег идет и не знает об этом. Летит

 и об этом не ведает белая птица.

тот день лицемерит и делает вид,

о один, без тебя он сумеет продлиться.

 

О, я помню! Я сам был огромен, как снег.

 Снега не было. Были огромны и странны

 возле зренья и слуха - твой свет и твой смех

 возле губ и ладоней - вино и стаканы.

 

Но не мне быть судьей твоих слов и затей!

Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна.

Да хранит моя тень твою слабую тень –

там, превыше всего, в неуюте пространства.

 

* * *

 

Я попросил подать вина и пил.

Был холоден не в меру мой напиток.

В пустынном зале я делил мой пир

 со сквозняком и запахом опилок.

 

Несмелый локоть горестной зимы

 из тьмы снаружи лёг на подоконник.

Из сумрачных берлог, из мглы земли,

наверно, многих, но не знаю скольких,

 

рёв паровозов вышел и звучал.

Не ведаю, что делалось со мною,

 но мне казалось - плач их означал

то что моею было тишиною.

 

Входили люди, супа, папирос

 себе просили, поступали просто

и упрощали разнобой сиротств

 до одного и общего сиротства.

 

Они молчали, к помыслам своим

подняв многозначительные лица,

как будто что-то, ведомое им,

намеревалось грянуть и случиться.

 

Их тайна для меня была темна.

Я не спешил расспрашивать об этом.

Желанием моим или вина

было - увидеть снег перед рассветом.

 

Снег начинался около крыльца,

и двор был неестественно опрятен,

словно постель умершего жильца,

где новый штрих уже невероятен.

 

Свою печаль я укротил вином,

но в трезвых небесах неукрощенных

звучала встреча наших двух имен

предсмертным звоном двух клинков скрещенных.

 

Мне никогда бы не отвлечь ума

от алчности - забыть, что с нами было,

когда бы милосердная зима

для будних дел меня не исцелила.

 

 

ШЕЛ ДОЖДЬ...

 

Шел дождь - это чья-то простая душа

пеклась о платане, чернеющем сухо.

Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя

 была впечатленьем не тела, а слуха.

 

Не помнило тело про сырость одежд,

но слух оценил этой влаги избыток.

Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж

спасенье от капель, о землю разбитых!

 

Я видел: процессии горестный горб

 влачится, и струи небесные льются,

и в сумерках скромных сверкающий гроб

 взошел, как огромная черная люстра.

 

Быть может, затем малый шорох земной

 казался мне грубым и острым предметом,

что тот, кто терпел его вместе со мной,

теперь не умел мне способствовать в этом.

 

Не знаю, кто был он, кого он любил,

но как же в награду за сходство, за странность,

что жил он, со мною дыханье делил,

не умер я - с ним разделить бездыханность!

 

И я не покаран был, а покорён

 той малостью, что мимолетна на свете,

 Есть в плаче над горем чужих похорон

слеза о родимости собственной смерти.

 

Бессмертья желала душа и лгала,

и хитросплетенья дождя расплетала,

и капли, созревшие в колокола,

раскачивались и срывались с платана.

 

 

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ

 

Я вижу день и даже вижу взор,

которым я недвижно и в упор

гляжу на всё, на что гляжу сейчас,

что ныне - явь, а будет - память глаз,

 на всё, что я хвалил и проклинал,

пока любил и слезы проливал.

Покуда августовская листва

горит в огне сентябрьского костра,

я отвергаю этот мёд иль яд,

 для всех неотвратимый, говорят,

и предвкушаю этот яд иль мёд.

А жизнь моя еще идет, идет...

 

 

СНЕГ

 

Как обычно, как прежде, встречали мы ночь,

 и рассказывать было бы неинтересно,

что недобрых гостей отсылали мы прочь,

 остальным предлагали бокалы и кресла.

 

В эту ночь, что была нечиста и пуста,

 

он вошел с выраженьем любви и сиротства,

как приходят к другим, кто другим не чета,

и стыдятся вины своего превосходства.

 

Он нечаянно был так велик и робел,

что его белизну посчитают упрёком

всем, кто волей судьбы не велик и не бел,

не научен тому, не обласкан уроком.

 

Он был - снег. И звучало у всех на устах

 имя снега, что стало известно повсюду.

- Пой! - велели ему. Но он пел бы и так,

 по естественной склонности к пенью и чуду.

 

Песня снега была высоко сложена

для прощенья земле, для ее утешенья,

 и, отважная, длилась и пела струна,

 и страшна была тонкость ее натяженья.

 

Голос снега печально витал над толпой.

- Пой! - кричали ему. - Утешай и советуй! –

Я один закричал: - Ты устал и не пой!

Твое горло не выдержит музыки этой.

 

На рассвете все люди забыли певца,

занимаясь заботами плача и смеха.

Тень упала с небес и коснулась лица –

то летел самолет там, где не было снега.

 

 

КОМНАТА

 

Поступок неба - снегопад.

Поступок женщины - рыданье.

Капризов двух и двух услад –

вот совпаденье и свиданье.

 

Снег, осыпаясь с дальних лун,

похож на плач, и сходство это

тревожит непроглядный ум

 и душу темную предмета.

 

Слеза содеяна зрачком,

но плач - занятье губ и тела.

 Земля и женщина ничком

 лежали, и метель летела.

 

 

БЕЛОЕ ПОЛЕ

 

Я крепко спал при дереве в окне

и знал, что тень его дрожащей ветки -

и есть мой сон. Поверх тебя во сне

смотрели мои сомкнутые веки.

Я мучился без твоего лица!

В нем ни одна черта не прояснилась.

Не подлежала ты обзору сна,

и ты не снилась мне. Мне вот что снилось:

 

на белом поле стояли кони.

Покачиваясь, качали поле.

И всё раскачивалось в природе.

Качанье знают точно такое

шары, привязанные к неволе,

а также водоросли на свободе.

 

Свет иссякал. Сморкались небеса.

Твой облик ускользал от очевидца.

 Попав в силки безвыходного сна,

до разрыванья сердца пела птица.

Шла женщина - не ты! - примяв траву

 ступнями, да, но почему твоими?

 И так она звалась, как наяву

 зовут одну тебя. О, твое имя!

На лестнице неведомых чужбин,

чей темный свод угрюм и непробуден,

непоправимо одинок я был,

то близорук, то вовсе слеп и скуден.

На каменном полу души моей

стояла ты - безгласна, безымянна,

как тень во тьме иль камень меж камней.

Моя душа тебя не узнавала.

 

 

БЕССОННИЦА

 

Было темно. Я вгляделся: лишь это и было.

Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес,

если бы в них не разверзлась белесая щель, -

вялое облако втиснулось в эту ловушку.

Значит, светает... Весь черный и в черном, циркач

вновь покидает арену для темных кулис.

Белому в белом - иные готовы подмостки.

 

Я ощущал в себе власть приневолить твой слух

 внять моей речи и этим твой сон озадачить,

мысль обо мне привнести в бессознанье твое, -

но предварительно намеревался покинуть

эти тяжелые и одноцветные стены.

Так я по улицам шел, не избрав направленья,

и злодеянье свое совершал добродетельный свет,

не почитавший останков погубленной ночи:

вот они - там или сям, где лежат, где висят –

разъединенной, растерзанной плотью дракона.

Лужи у ног моих были багрового цвета.

Утренней сырости белые мокрые руки

тёрли лицо моё, мысли стирая со лба,

 и пустота заменила мне бремя рассудка.

Освобождённый от помыслов и ощущений,

 я беспрепятственно вышел из призрачных стен

 города, памяти и моего существа.

Небо вернулось, и в небо вернулась вершина –

из темноты, из отлучки.

При виде меня

тысячу раз облака изменились в лице.

Я был им ровня и вовсе от них не отличен.

Пуст и свободен, я облаком шел к облакам,

нет, как они, я был движим стороннею волей:

нёс мое чучело неизвестный носильщик.

 Я испугался бессмысленной этой ходьбы:

нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей,

надобных мне для страстей, для надежд и страданий,

 для созерцанья луны, для терпенья и мук,

 свет возжигающих в тайных укрытьях души.

 

Я обернулся на стены всего, что покинул.

Там - меня не было, И в небеса посылала,

 в честь бесконечности, дым заводская труба.

 

Сон

 

Земля мерещится иль есть.

Что с ней? Она бела от снега.

Где ты? Всё остальное есть.

Вот ночь - для тьмы, фонарь - для света.

 

Вот я - для твоего суда,

безропотно,бесповоротно.

 Вот голос твой. Как он сюда

явился. Боже и природа?

 

Луна, оставшись начеку,

циклопов взор втесняет в щёлку.

Я в комнату ее влеку,

и ты на ней покоишь щёку.

 

  * * *

 

Бог памяти, Бог забыванья!

Ожог вчерашнего пыланья

залечен вечностью слепою.

И та, чьего лица не помню,

 была ль, покуда не ушла?

 

Но всё надеется душа,

зияя ящиком Пандоры,

на повторенья и повторы.

 

 

ДО РАЗЛУКИ

 

Так время пробежало черной кошкой

по закоулкам.

И лицо зимы

с простыми и суровыми чертами

размылось в стёклах.

Только этот лист сковало льдом...

В котором отразится

во сне ли явленное или наяву -

как в зеркале,

чтобы шипы воспоминаний

не раз отверзли нам глаза души:

усталые от дней однообразья,

искусственного солнца с лживым блеском,

ворованного неба, даже жизни,

столь не осмысленной порою до конца.

 

Блестит сосулька, сладкий зуб зимы.

И вздох трубы, и выдох человека

с теплом, как в только что убитом звере, -

полотнищем трепещут на ветру.

И вот, как если б сотню лет спустя,

когда всем-всем - от красок и до звуков -

перенасыщен дух,

я вновь прошу

вернуть мои права на всё былое.

Мне нужно их вернуть,

чтоб нас с тобой,

едва почуя трещину отхода,

не поглотило облако забвенья

своей зловеще-топкой чернотой.

Дай руку мне,

горячую обычно и слабую.

Дай сердце мне свое,

такое же горячее - и строже

которого не ведал в жизни я!

Покуда позволяет нам судьба,

давай же не утрачивать доверья -

и да прислушается к нам извечный мир,

и наши головы на грудь себе положит,

и будет он по-прежнему стараться

хоть в чем-то измениться... но не сможет.

 

БИЧВИНТА

 

Эта зелень чрезмерна для яви.

Это - сон, разумеется,

сон о зеленом...

Ветру не терпится вялую дрёму тумана

вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка,

и туман,

как и подобает большому сонному животному,

понуро следует за ветром,

и потому - все вокруг зеленое:

стена, лестница, балкон, скамья и книга -

та книга, которая всю ночь

впустую взывала к состраданию,

желая разгласить заключенную в ней боль

(словно старуха, ощутившая дыхание смерти,

столь же острое и важное,

как дыхание того, о, того,

кто когда-то впервые говорил ей о любви,

и вот теперь - к отупевшему лицу,

замкнутому, как клетка,

которой нечего держать взаперти,

изнутри подступила страсть).

 

Это - сон, разумеется,

длинный сон...

Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине.

Воздух, вобранный птичьей гортанью,

вскоре возвращается в виде зеленого свиста,

то есть не слышно, а видно,

как клюв исторгает зеленую трель,

ибо туман забрал себе и присвоил все звуки -

в обмен на право прогуливаться

среди ветвей в зеленых шлепанцах...

Изваянная, как жеребенок,

закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка.

 

         * * *

 

Шла женщина по белому песку

и думала: где в мире бесконечном

ей дома быть, чтобы рывком беспечным

одежды сбросить и предаться сну?

Решила: здесь! - где тысяча мужчин

пила вино среди своих владений.

У женщины, желавшей сновидений,

считаться с этим не было причин.

Вселенная была ее уют,

где ей угодно быть хозяйкой дома,

где нагота блаженна и удобна:

вздымает грудь, и туфельки не жмут.

Однако как беспечен, как высок

был подвиг той свободы одинокой:

разделась и легла возле глубокой

воды морской, затронувшей песок.

Так и спала средь блеска и жары,

Жил влажный след от моря и до камня.

Мужчин неосторожные дыханья

теснились, как воздушные шары.

Всё, что кричит, хлопочет, говорит,

затихло: в мире не осталось шума.

Моряк забыл, как называлась шхуна,

рыбак не помышлял о ловле рыб.

Спала, щекою к вечности припав,

в отваге беззащитной и несмелой,

и сон ее лелеял город белый,

что камбалой и камфарой пропах.